Красная строка № 8 (314) от 6 марта 2015 года

«Вечный жид»

(К 160-летию первого издания романа И. С. Тургенева «Рудин»).

«Рудин» (1855) — первое произведение романного творчест­ва И. С. Тургенева (1818—1883) в ряду его замечательных романов: «Дворянское гнездо» (1858), «Накануне» (1859), «Отцы и дети» (1861), «Дым» (1867), «Новь» (1877). Тургеневский художественный мир можно определить словами М. Е. Салтыкова-Щедрина: «Это начало любви и света, во всякой строке бьющее живым ключом». Лаконичный отзыв длиной в одну строку вместил в себя безграничное: Любовь, Свет, вода жизни — ключевые именования в Новом Завете: «Бог есть любовь» (1-е Ин. 4: 8); «Свет истинный, Который просвещает всякого человека» (Ин. 1: 9); «Жаждущий пусть приходит, и желающий пусть берёт воду жизни даром» (Откр. 22: 17).

Читатель словно напитывается этой живой водой. После прочтения Тургенева, по отзыву Салтыкова-Щедрина, «легко дышится, легко верится, тепло чувствуется», «ощущаешь явственно, как нравственный уровень в тебе поднимается, что мысленно благословляешь и любишь автора».

Главный источник светоносности, гармонии и соразмерности тургеневской прозы, её благотворного влияния на душу — в Евангелии, которое составляет особый глубинный пласт художественного текста. Внимание к новозаветному символико-содержательному подтексту романов Тургенева позволяет глубже проникнуть в таинство тургеневской поэтики.

Один из ведущих мотивов, определяющий идейно-эстетическую структуру образа и своеобразие характера главного героя романа «Рудин», восходит к христианскому сказанию о вечном страннике — Агасфере. На него указывают в эпилоге сам Рудин и его знакомый Лежнев, сменивший холодную неприязнь к актёрствующему «человеку фразы» горячим сочувствием «бесприютному скитальцу». Мотив скитальчества, неизменно сопровождающий Рудина и проходящий сквозь всю художественную ткань текста, в финальных сценах сгущается, концентрируется, получая, наконец, своё истинное именование: «Ты назвал себя Вечным жидом».

Вечный жид — легендарный Агасфер, согласно преданию, не дал приюта и отдохновения Христу, когда Господь, шествуя по Своему крестному пути к месту Распятия на Голгофу, остановился у стены Агасферова дома. За это Агасфер был лишён не только своего дома, но и вообще какого-либо пристанища; обречён на вечные скитания до второго пришествия Христа. Такая кара генетически восходит к наказанию библейскому завистнику-братоубийце Каину, которого Бог навеки лишил покоя и обрёк неприкаянно скитаться по свету.

Христианское сказание об Агасфере будоражило воображение начиная со средних веков и получило самое широкое распространение. Пугающая тень Вечного жида виделась людям по всему миру. Легенда нашла воплощение в западноевропейской литературе: в поэзии Шубарта, Ленау, Гёте, философской драме Э. Кине, романе-сатире Э. Сю и др. В русской словесности образ Агасфера привлекал внимание Пушкина (известен набросок стихотворения «Агасфер»), Кюхельбекера («поэма в отрывках» «Агасвер»), Батюшкова (замысел поэмы об Агасфере), Жуковского (последняя — незавершённая — поэма «Агасвер, или Странствующий жид»). Вечный жид у Жуковского — «Богообидчик, Проклятью преданный, лишённый смерти, И в смерти — жизни; вечно по земле Бродить приговорённый…».

В русском народно-поэтическом сознании образ Вечного жида совместился с фольклорным образом сказочного злодея, поработителя земли русской в пословице, записанной В. И. Далем: «Кощей (Кош) бессмертный — вечный жид кошерный».

Тургенев в «Рудине» представил собственную трактовку сюжета об Агасфере. До времени скрытое в подтексте религиозно-философское наполнение романа в финале прорывается на поверхность, являя себя в христианской концепции мира и человека: «Все мы под Богом ходим». О действии Высшего Промысла в человеческой судьбе напоминает Рудину Лежнев в их прощальной беседе: «А почему ты знаешь, может быть, тебе и следует так вечно странствовать, может быть, ты исполняешь этим высшее, для тебя самого неизвестное назначение».

«Высшее» назначение грешника Агасфера не только в том, что он вечно несёт своё наказание, но и в том, что тем самым он вечно свидетельствует о Боге. Также Рудин, ни разу не упоминая имени Христа, в моменты душевного подъёма, высокого вдохновения невольно — «для него самого неожиданно» — становится провозвестником Божественных установлений: «казалось, его устами говорило что-то высшее»; «Рудин говорил о том, что придаёт вечное значение временной жизни человека». Он признаёт, что сознание «быть орудием тех высших сил должно заменить человеку все другие радости».

Мотив бесприютности и скитаний не как «охота к перемене мест», но именно как наказание за грех, восходящий к Агасферу и укоренённый в более древнем библейском образе Каина, — один из ведущих в мотивном комплексе, формирующем образ Рудина. Тема выстраивается исподволь, оставаясь поначалу сокрытой в подтексте, однако неизменно сопутствует главному герою, начиная с его первого появления на страницах романа.

Можно заметить, что в порт­ретном описании при самом первом знакомстве с Рудиным проступают некоторые внешние черты израильтянина Агасфера: «курчавый, смуглый» — будто выжженный солнцем библейской пустыни странник в потрёпанной одежде: «Платье на нём было не ново и узко, словно он из него вырос».

Исследователями давно замечено, что облик героя слагается из разнородных черт. Ещё один диссонанс в ряду противоречий — смех Рудина: «Когда он смеялся, лицо его принимало странное, почти старческое выражение, глаза ёжились, нос морщился». Эта «странность» — приметы дряхлости в нестаром человеке — намекает на некую «вневременность», «вечность» образа.

Мастер «тайной психологии» — Тургенев умеет передать внутреннюю жизнь персонажа, заостряя внимание на внешних проявлениях духовной, душевно-эмоциональной сферы: мимике, жесте, взгляде, звуке голоса и т. д. Поза Рудина в светской гостиной красноречиво указывает не только на его внутреннее состояние, но и содержит намёк на судьбу героя. Он сидит, «держа шляпу на коленях». Это не просто жест неловкого смущения незваного гостя. Здесь вербально не выраженное указание на привычку к скитаниям как образу жизни: в любой момент Рудин готов сорваться с места, откланяться, удалиться.

Он всегда в пути, и в гостиной Дарьи Михайловны Ласунской оказался также случайно, проездом, с дороги. Его внезапное появление (ожидали другого гостя) предваряет «стук экипажа». Драматическую развязку свидания с Натальей у Авдюхина пруда сопровождает «лёгкий стук беговых дрожек» — как предвестие того, что Рудин вынужден будет вскоре покинуть дом Ласунской: «Он уезжает… Ну! дорога скатертью». Впоследствии характерные звуки дороги — отрывистое позвякивание бубенчиков, стук колёс — «небольшого тарантаса», «плохенькой рогожной кибитки» и, наконец, даже «телеги» — устойчивый атрибут героя-путника. К тому же перемена вида дорожных экипажей наглядно свидетельствует о том, что с годами странник, нигде не нашедший себе места, не сумевший применить себя ни к какому делу, попадает всё в более стеснённые жизненные обстоятельства, бедственное — вплоть до нищеты — положение.

Телега становится не только метафорой судьбы героя, но и философской универсалией — воплощением жизни человека, тянущегося своим путём к последнему пристанищу — смерти. По догадке В. М. Марковича, «детали дорожной сцены (начиная с «седого мужичка» на облучке, погоняющего тройку лошадей) отчётливо соотносятся с мотивами пушкинской «Телеги жизни».

Хоть тяжело подчас в ней бремя, Телега на ходу легка, Ямщик лихой, седое время Везёт, не слезет с облучка…».

В универсально-философской «многослойности» романа угадываются и другие поэтические аллюзии сходного лирико-символического плана. Агасферовские мотивы в жалобах Рудина: «Мне уже наскучило таскаться с места на место. Пора отдохнуть»; «Мне остаётся теперь тащиться по знойной и пыльной дороге, со станции до станции, в тряской телеге… Когда я доеду, и доеду ли — Бог знает…» — соотносятся также с «Дорожными жалобами» Пушкина:

Долго ль мне гулять на свете То в коляске, то верхом, То в кибитке, то в карете, То в телеге, то пешком? Не в наследственной берлоге, Не средь отческих могил, На большой мне, знать, дороге Умереть Господь судил.

Ассоциативные образные связи с Пушкиным тем более важны, что имя поэта и его творчест­ во входят в роман как один из важных ценностных критериев. С любовью выписывая глубокую и поэтичную натуру Натальи Ласунской — первой в галерее «тургеневских девушек», автор упоминает, что «она знала наизусть всего Пушкина». Волынцев, например, при всём благородстве своего характера, не обладает эстетической отзывчивостью: «К литературе влечения не чувствовал, а стихов просто боялся. “Это непонятно, как стихи”, — говаривал он». Неслучайно поэтому Наталья испытывает к влюблённому в неё Волынцеву лишь дружеское расположение. Рудин же увлекает девушку, в том числе, своей склонностью к поэтизации жизни: «Поэзия — язык богов. Я сам люблю стихи. Но не в одних стихах поэзия: она разлита везде, она вокруг нас… Взгляните на эти деревья, на это небо — отовсюду веет красотою и жизнью».

В своих речах герой умеет возвышаться «до поэзии». Тургенев доверяет ему собственные сокровенные мысли, выраженные в афористической форме: «где красота и жизнь, там и поэзия».

Рудин, конечно, выделяется из обывательского окружения. В нём нет ничего зоологического, как в «доморощенном Мефистофеле» Пигасове (автор отмечает его «лисье личико»); как в дамском угоднике и шпионе Пандалевском (если разложить фамилию на составляющие, получится «панда» — миловидный травоядный зверь и хищный «лев» — охотник за добычей). Нет в Рудине и прагматичности, приземлённости, тогда как, например, его бывший приятель по университету Лежнев, ныне занятый хозяйствованием в своём имении, при всей своей человеческой порядочности утратил юношескую окрылённость, превратился в «мучной мешок».

Рудину же, как перелётной птице, необходим простор. Тема вечных скитаний находит подкрепление и в предыстории Рудина: «Я родился перекати-полем <…> Я не могу остановиться». В пересказе Лежнева повествуется о скитальческой жизни главного героя с его раннего детства: после смерти отца ребёнок рос и воспитывался вне дома, у чужих людей, за чужой счёт. Обласканный богатой помещицей Ласунской Рудин временно «царит» «великим визирем» в её доме, в сущности оставаясь всё на том же унизительном положении приживальщика, которого «роняют <…>, как перчатку после бала, как бумажку с конфетки», когда он становится ненужным.

Контраст тем более велик, что Рудин стремился выглядеть, «как путешествующий принц», а с ним обошлись, как с бездомным бродягой. В который раз «гонимый миром странник» лишается временного пристанища: «Надеялся, что нашёл хотя временную пристань… Теперь опять придётся мыкаться по свету». Рудину даже не дано времени на сборы и прощание: «Он наскоро уложился»; «стал торопливо прощаться со всеми. <…> его как будто выгоняли». Он покинул дом Дарьи Михайловны так же внезапно и стремительно, как и появился в нём: «проворно сбежал с лестницы, вскочил в тарантас».

Скандинавская легенда, рассказанная Рудиным в первый вечер у Ласунской: «птичка, как человек в мире: прилетела из темноты и улетела в темноту», — явилась аллегорией его собственной судьбы. Образно говоря, Рудин прилетел из темноты и улетел в темноту — в неизвест­ность, недолго побыв «в тепле и свете». В то же время Тургенев представил здесь метафору человеческой души. Та «темнота», откуда она вылетает и куда улетает, непостижима для земного разума, недоступна физическому зрению.

Открытый писателем в его первом романе образ одинокой птицы без гнезда как символ трагизма жизни человека: «наша жизнь быстра и ничтожна <…> в самой смерти найдёт он свою жизнь, своё гнездо» — стал философской универсалией и прошёл через всё тургеневское творчество, обретя своё завершение в прощальном цикле «Стихотворений в прозе»: «Устала бедная птица… Слабеет взмах её крыльев; ныряет её полёт. Взвилась бы она к небу… но не свить же гнезда в этой бездонной пустоте!».

Порыв к небу остаётся бесплодным, поскольку небесная высь рефлексирующему сознанию в русле философии «космического пессимизма» представляется трагически опустошённой. Точно так же трагизм жизни Рудина заключается в том, что «замечательно умный» герой — «в сущности пустой». Такие люди неспособны почувствовать себя «как бы живыми сосудами вечной истины». Рудин — «сосуд скудельный», не наполненный Божественной истиной «Наполняющего всё во всём» (Ефес. 1: 23).

Извечный вопрос об истине, ответа на который допытывался Понтий Пилат у Христа: «Что есть истина?» (Ин. 18: 38), — в тургеневском романе формулируется предельно заострённо, путём троекратного повтора: «а истина — что такое истина? Где она, эта истина? <…> Я спрашиваю: где истина?».

В споре с Пигасовым Рудин берётся с видом всезнания толковать о необходимости «быть и жить в истине», однако он столь же далёк от неё, как и его оппонент — скептик и мизантроп. Рудина просят обратить «старого грешника» Пигасова «на путь истины». Но главный герой тургеневского романа никоим образом не соотносится с Иоанном Предтечей, который призывал «приготовить путь Господу», «прямыми сделать стези Его» (Мф. 3: 3). Рудин не ведает ни истины, ни истинного пути. Вдаваясь в «метафизические тонкости», он не постигает главного: что истина — Сам Христос, сказавший: «Аз есмь Путь, и Истина, и Жизнь» (Ин. 14: 6); «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего» (Ин. 18: 37).

Рассуждая о стремлении «к отысканию общих начал в частных явлениях», философствующий герой не доходит до главного и основного «общего начала» всех начал — «Бога живого» (2-е Коринф. 6: 16), «В Котором сокрыты все сокровища премудрости и ведения» (Колос. 2: 3), ибо «Он есть прежде всего, и всё Им стоит» (Колос. 1: 17), и «никто не может положить другого основания, кроме положенного, которое есть Иисус Христос» (1-е Коринф. 3: 11).

«Кто учит иному, — говорит Апостол Павел, — и не следует словам Господа нашего Иисуса Христа и учению о благочестии, тот горд, ничего не знает, но заражён страстью к состязаниям и словопрениям, от которых происходят зависть, распри, злоречия, лукавые подозрения, пустые споры между людьми повреждённого ума, чуждыми истины» (1-е Тим. 6: 3–5).

«Проклятым философом» назвал Рудина честный и прямой Волынцев, помышляющий даже о дуэли: «Я его, проклятого философа, как куропатку застрелю…». От подобных «жидовствующих философов» предостерегал святой Апостол, советуя отвращаться «негодного пустословия и прекословий лжеименного знания» (1-е Тим. 6: 20): «Смотрите, (братия), чтобы кто не увлёк вас философиею и пустым обольщением, по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу» (Колос. 2: 8).

Именно «пустым обольщением» цветистой фразы увлекал Рудин Наталью, пока не наступило её прозрение: «От слова до дела ещё далеко». Пустое рудинское велеречие противостоит апостольской заповеди: «Станем любить не словом и языком, но делом и истиною» (1-е Ин. 3: 18).

У Рудина нет прочной духовной опоры. Он сравнивает себя с надломленной яблоней: «Она сломилась от тяжести и множества своих собственных плодов». «Она сломилась оттого, что у ней не было подпоры», — возражает Наталья. Вседержительная опора обретается верой: «Аз есмь Альфа и Омега, начало и конец, говорит Господь, Который есть и был, и грядет, Вседержитель» (Откр.1: 8).

По суждению Рудина, «если у человека нет крепкого начала, в которое он верит, нет почвы, на которой он стоит твёрдо, как может он дать себе отчёт в потребностях, в значении, в будущности своего народа? Как может он знать, что он должен сам делать, если…». Запинка, прервавшая эту рудинскую тираду, многозначительна: у героя-скитальца нет веры, а значит — нет ни крепкого начала, ни корней, ни почвы, ни родины.

Алла НОВИКОВА-СТРОГАНОВА, доктор филологических наук, профессор.

(Окончание в следующем номере.)